|
№ 4 Октябрь 2005
Архивы
Русской
Эмиграции
Б.Филиппов
Курочка
Из сборника “Пестрые рассказы”.
Издательство имени Чехова.
New York, 1953
|
 |
Домишко стоял вне «зоны», то есть вне поселка заключенных, окруженного тыном и колючей проволокой с вышками для часовых и вахтами для комендатуры.
Это был старый расщелившийся буровой барак, и стоял он неподалеку от двадцатой буровой полузаброшенной скважины радиоактивной воды с самой высокой на Ухте деревянной вышкой.
Вышка эта даже служила неким эстетическим мерилом для заключенных, и когда Вера Хлыновская, высоченная веснушчатая девушка лет под тридцать, с вертлявыми полушариями выступающего из-под любой юбки зада и с тыквообразными грудями, - кокетливо трясла рыжими стрижеными кудряшками и, закусив удила, флиртовала с очередной «жертвой», повизгивая от восторга победы, - начитанный инженер Павел Васильевич говаривал:
- Плачь, сердце, плачь!
Покоя нет. Степная кобылица
Помчалась вскачь,
-ну, а большинство просто усмехалось: «Опять наша «Двадцатая Буровая» нового хахаля осваивает»...Берега Ухты - оба в этом месте обрывистые - густо заросли кустарником, особенно шиповником, и летом и ранней осенью здесь было сказочно-красиво.
Да, господа! Что вы там ни говорите, а быть может, нет большей красоты, чем русский север, чем приполярье! Огромные северные лиственницы, стройные, с высоко-высоко начинающимися кронами золотых к сентябрю хвойных вершин, скалистые берега мелководной Ухты, к осени легко переходимой вброд, а по весне бурной и даже судоходной - правда, только для плоскодонных катеров, - многокрасочное горение ярчайших и духмяных цветов, и, главное, небо: ясное, высокое, нежнейших акварельных тонов беспредельное небо...Лиственницы же древние, древние. Как-то раз мы с Павлом Васильевичем подсчитали на пне срубленного полутораобхватного ствола лиственницы число концентрических слоев и прослоек:
- Э, да ствол наш был современником Батыева нашествия! Знаете, Андрей Алексеевич, что есть особая наука - фитоархеология? По состоянию того или иного из слоев среза: плотный ли он и узкий, широкий ли и крупнозернистый, - можно примерно установить погоду, приблизительное количество осадков и урожайность соответствующего года в данной местности... Ну вот, во времена, скажем, Никиты
Пустосвята и гонений на раскол при царевне Софье, сюда бежало много расколоучителей. Посмотрите: сухое, неплодное лето стояло тогда на Ухте. Худо пришлось в том году беглым: ни грибов, ни хлебушка ржаного не было вдосталь в те поры всем этим старцам Досифеям, Питиримам, да Нифонтам...
В домике у буровой жили в тридцать седьмом году инженер производственно-технического отдела лагеря, механик Павел Васильевич; работник центральной аптеки лагерей - бывший архиепископ Виталий; старовер-начетчик из Суздаля Архип Сергеич; невельский часовщик, последние перед арестом годы живший в Ленинграде, Самуил Исаакович Перовский; страстный эсперантист - технолог проектного бюро Ричард Тадеушевич Цивильский и я, недавно поселившийся с ними, самый молодой и еще не приобвыкший лагерник, инженер-экономист планово-производственного отдела.
Виноват! Кроме нас, перечисленных выше, в домишке, состоявшем из двух клетушек с двойными деревянными нарами и грубо сколоченным столом и скамейками, - жили еще старая пестрая курица Мавра и тиграстый кот Памва Берында.
Самым старым в нашей компании был владыка Виталий. Это был шестидесятипятилетний плотный мужчина, высокий, стройный, очень красивый и моложавый. Южанин по рождению и месту служения своего, он и говорил мягко, чуть с придыханием произнося букву «г» и невольно немного грассируя, не по-барски, а как-то по особенному. Был владыка болезненно чистоплотен и вечно выговаривал Самуилу Исааковичу и Ричарду Тадеушевичу за их неряшество в костюме и беспорядок в содержании коек. Выговаривал мягко, деликатно, но настойчиво. И не раз смущал их и доводил до слез, прибирая в их отсутствие койки и заштопывая их прохудившуюся одежду и рукавицы.
- Ну, сто зе вы изделали, владыко? Ну, как это мозно? – почти плакал красный от стыда и умиления Самуил Исаакович. А Цивильский молча забирался в свой угол и неловко и неумело начинал пришивать к старенькому бушлату осыпавшиеся пуговицы...
Работал владыка в аптеке лаборантом, и Яков Самсонович, старый фармацевт, уже досидевший свой десятилетний срок за «вредительство» и теперь оставшийся на Ухте «по вольному найму» (уйти из лагеря он всё равно никуда не мог: статья его была «волчьей», и хода ему не было никакого), Яков Самсонович не мог нахвалиться владыкой Виталием: «Вот это - работник!».
Когда же владыка в свободное время переплел аптечные книги в изящные переплеты, (а был он страстным любителем книги и прекрасным переплетчиком), Яков Самсонович, темпераментный и веселый одессит, не выдержал: пританцовывая, он подбежал, круглый и плешивый, к архиепископу, и обнимая его, кричал:
- Берите, владыка, что хотите из аптеки! Хотите - снесите литр спирту-ректификату вашим сожителям!
И владыка, нужно признаться, пожалел нас не дидактически и не формально, а глубоко по-человечески: он взял подарок, - и наше пиршество было радостным и ясным.
- Владыка, а почему бы и вам не выпить маленькую стопочку? Помните, у Чехова - «ее же и монаси приемлют»...
- Пейте сами, друзья мои, - я не могу...Был он чрезвычайно воздержан в еде, и когда, после получения кем-либо из дому посылки, начиналась вакханалия «лакомствования», владыка не отказывался от угощения, но потихоньку припрятывал большую часть вкусных вещей. И часто нас же угощал припрятанным - в тугие времена, когда не было ни посылок, ни возможности достать что-либо «на стороне» - из магазина вольнонаемных или лагерного ларька.
Принадлежала владыке наша курочка, всеобщая любимица пеструшка Мавра, названная так всеми почти единогласно. Морщились только владыка и старовер Архип Сергеич:
- Христианское имя... Нельзя шутить с именами!
И звал ее владыка: «Пеструшкой», а старовер - «животинкой Божьей» или просто - коротко и кротко: «тварь»...Курица была стара-стара, - ее уже ветхой и больной получил в подарок от Якова Самсоновича владыка:
- Сварите себе, владыка, суп! Она нестись уже давно не может...
Все мы берегли ее, как зеницу ока, оберегали от неоднократно покушавшихся на нее «урок» (уголовников), оберегали и от своего брата - изголодавшегося политического...
В обеденный перерыв и по вечерам все сходились в домишко и делились впечатлениями и новостями дня. Новости, именуемые в тюрьмах и лагерях «радиопарашами», все были невеселые и тусклые. Иногда только оживлялись каким-либо совершенно невероятным слухом, приносимым обычно или Ричардом Тадеушевичем или Самуилом Исааковичем. Оба были легковерны, легко возбудимы, склонны к преувеличениям и сгущению красок:
- «Ну, что-то расскажут сегодня наши «парашютисты»?..
Курица слушала, как и все мы, радиопараши и новости, глядя боком на рассказчика суровым, старым куричьим глазом.
- Чисто городовой али милицейский чиновник, - ишь глаз какой сурьезный, - говаривал про Пеструшку Архип Сергеич, - и ласково потрепав ее по спине, прибавлял: - Тоже ведь тварь Божия... понимает... - и насыпал ей много крошек и ошмотков хлеба: служил он пекарем в лагерной хлебопекарне. Затем он вытаскивал из кармана мелкую рыбешку и заставлял служить своего кота, тершегося у его ног с хриплым мурлыканьем: - Ешь, Берында, ешь, милуша...- Сергеич, как же вы протестуете против того, чтобы мы животному христианское имя давали, Пеструшку Маврой кликали, а сами своего кота Памвой Берындой зовете? Ведь это не только христианское имя, но даже имя монаха, ученого автора первого русского лексикона?
Архип Сергеич отмалчивался, хитро поглядывая на нас и поглаживая волосатой рукой, сплошь покрытой крупными веснушками, редкую рыжую прямоволосую бороду. А в глазах его, значительно усмехавшихся, мы читали: «Никонианец он, кажись, был али полувер киевский, - Памва Берында энтот»...
- Ну, ешь, тварь, ешь рыбешку-то...
Кот урчал, но охотно уступал Пеструшке рыбий глаз, и курица усердно клевала его - без какого либо заметного результата.
Спали и курица, и кот в обнимку - в ногах то владыки, то Самуила Исааковича, но чаще всего у владыки и Архипа Сергеевича. Остальных коек твари не хотели признавать, и Цивильский обижался на них: «Чем мы-то хуже...».
А кот «месил» лапами колени своих любимцев, громко тарахтел и мурлыкал. Мавра склоняла набок сморщенную головку и от наслаждения прикрывала глаза...
Вечерами Архип Сергеич водружал на немного скривленный (участие в кулачном бою в ребячестве) нос железные очки с залепленным черным воском треснутым левым стеклом и читал то авву Дорофея, то растрепанный и замусоленный том творений св. Иоанна Златоуста, то творения Аввакумовы.
Иногда Павел Васильевич «задирал» нашего старовера:
- Сергеич, как же вы «никонианское» издание Златоуста читаете?! Ведь ересь же это антихристова, искажение слов Святителевых...
Владыка хмурился: он не любил, когда полушутливо, хотя бы и добродушно, относились к вопросам веры, а Архип Сергеич, ничуть не смущаясь, возражал:
- Ноне времена не Никиты, Пустосвятом за-зря вами прозванного... А вы лучше не скальте зубов-то...
Но когда однажды владыка предложил Сергеичу привести в порядок и переплести его Златоуста, старовер недоверчиво покосился на архиепископа и смолчал: руки-то все-таки никонианские...
- Эй, не надсмехайся, Васильич, а я вам тогда про Аввакумову курочку прочту.
И читал немного на «о» и нараспев:
«Курочка у нас черненька была; по два яичка на день приносила робяти на пишу, Божиим повелением; нужде нашей помогая, Бог так строил. На нарте везучи, в то время удавили по грехом. И нынеча мне жаль курочки той, как на разум придет. Ни курочка, ни што чюдо была: во весь год по два яичка на день давала; сто рублев при ней плюново дело, железо! А та птичка одушевлена, Божие творение, нас кормила; а сама с нами кашку сосновую ис котла тут же клевала, или и рыбки прилунится, и рыбку клевала; а нам против того по два яичка на день давала. Слава Богу, вся строившему благая!..»
- Процтите, Сергеиц, иссе про протопопицу, - просил ронявший от удовольствия слюну Самуил Исаакович. Он бесконечно любил разговоры, рассказы и чтения про «божественное» и стародавнее и всегда говаривал:
- А вот у нас в «Агаде», - но сам Талмуда до пути не знал, хотя и спорил с владыкой, хорошо знавшим Талмуд и вежливо поправлявшим его.
- Вы, владыка, знаете, Талмуд по переводу Переферковица, а он всё напутал и переврал...
- Про протопопицу хочешь? Ин ладно, в другой раз прочту... А гляди, понимает тварь Божия, что про ее сестру Аввакумом писано, - говаривал Архип Сергеич, показывая на сладко прижавшуюся к нему во время чтения Пеструшку.
Кот также любил чтение и нежно примурлыкивал, принимая самые невероятные позы на коленях Сергеича, владыки или Самуила Исааковича. Последний особенно нежно щекотал у Памвы между ушами и под шейкой, и кот толкался головой в его искривленные старческой подагрой, но тонкие и цепкие пальцы часовщика:
- Понимаесь, сто тебя любят, Памвуска?Молились владыка и Сергеич в задней комнате, а Перовский, завернувшись в простыню, в комнате передней, - и все на восток.
- Владыко, а ведь, собственно говоря, молиться нужно бы на запад, - мы здесь восточнее Святой Земли, - не унимался шутник и скептик Павел Васильевич.
Владыка ничего не возражал, а Архип Сергеич сердито хмурился и говорил:
- Посмотри, нехристь, откуда солнышко-то восходит...
Иногда выходил он на крутой берег Ухты и долго-долго в молитвенном экстазе стоял один, никого не замечая.
Белая ночь, значительно более светлая, чем на берегах Невы. Величественная природа севера, прекрасное небо, суровая река, круто изгибающаяся неподалеку от буровой. А вдали, за поворотом реки, огромное деревянное здание с двойной колоннадой портиков - «полубарская затея» начальника лагеря - «клуб молодежи», напоминающий чем-то дивную гармонию церкви Покрова в Филях под Москвой...
- Благодать Господня! - и повергался, осенив себя широким двуперстным медленно-торжественным крестом, на землю...
- Горели здесь отцы и деды наши, великая та гарь за нас дымом кадильным, молитвенным до-днесь ко престолу Иисусову подымается...
- Не рукам безбожным, а чистому огню и строение церкви своей земной и строение храма своего телесного - плоть свою - предавали, да смилуется Господь над землей и народом, без меры согрешившими...Иногда Сергеич любил рассказывать о Муроме, где была у него в царское время - и даже в НЭП - железная торговля: скобяная лавка; про Ростов Великий, где также имел он дело; и особенно про излюбленный свой Суздаль или, как он называл его, «Суждаль»...
- Старый город княженецкий, стольный град Святой Руси, а ноне тихой-тихой... До железной дороги далеконько, торговля малехонькая - больше огородиной и вишеньем (вишня получше владимирской, а огурец Ростова Великого огурцу не уступит!); промышленности - ни-ни, никакой! Жителев было не более трех тыщ, а церкви старые, монастыри огромадные, много церквей-то: не менее шести десятков. Правда, в иных только и были, что поп, дьячок и два прихожанина приписных... Поп и жил не миром, не требами - куды ж наберешь треб-то, когда духовенства пропасть, а жителев горсть, - жил и поп, и дьячок огородиной, да садами...
- А весной, как зацветет Суждаль - кругом сады вишневые да белокаменные церкви... Благодать! Краса Господня!
- ...Правда, всё больше никонианские, церкви-то, да строены-то еще до Никона, - спешил оговориться Сергеич.
- Вот и у нас в Невеле... всё сады, - торопился вставить Самуил Исаакович.
- Бывал я в вашем Невеле... какие уж там сады? - возмущался Цивильский.
- А такие и сады... хоросие сады, - обижался Перовский и долго огорченно жевал толстыми губами.
Был он круглым, красным, почти совсем лысым, только по краям как бы обвалянным рыже-седым пухом. А так как и одежда его была вечно в каком-то пуху, то он и напоминал одряхлевшего, рыжеватого цыпленка, торопливо и суетливо перекатывавшегося с места на место.
Добродушнейший, восторженный и крайне неряшливый и беспорядочный, он был отличным часовщиком и незаурядным спекулянтом, и ухитрялся, даже будучи заключенным, зарабатывать огромные - для лагеря, конечно, - деньги. Большую их часть он посылал - с разными оказиями - семье в Ленинград, а остальными щедро помогал всем нуждающимся, в первую голову нам, своим сожителям.
И сел-то он на свои короткие три года - «за антисоветскую агитацию» - своеобразно, о чём с добродушнейшим юмором рассказывал нам, никого (это была его черта) при этом не осуждая: ни доносчика, ни следователя.
- Меня посадили без имени и фамилии...
Дело происходило так: Самуил Исаакович отдыхал на каком-то курорте в Крыму. И однажды, подвыпив, развел антимонию на тему: как привольно жилось раньше, при царе, и как скрутно сейчас.
Все эти разглагольствования сопровождались целым фейерверком еврейских антисоветских анекдотов. Слушатели смеялись, подзадаривали Перовского, а он расходился всё больше и больше.
Вскоре он уехал домой, в Ленинград, а еще через месяц, а может, и два, у одного из его тогдашних слушателей, партийца и активиста, заговорила совесть: слушал, мол, антисоветские россказни - и не донес во-время.
Фамилии и имени Самуила Исааковича партиец, конечно, не знал, но сделал донос точно и обстоятельно: тогда-то и на таком-то курорте круглый, плешивый еврей, маленького роста, лет 60-62, высказывал, мол, то-то и то-то...
Справились в курортных книгах и у курортного персонала, и по описанию - еще через месяц - установили, что надлежит арестовать гражданина Перовского, Самуила Исааковича, 61 года, проживающего в Ленинграде, Васильевский остров, такая-то линия и такой-то дом...
- Да ви не стесняйтесь, всегда говорите мне, цто вам надо... Я рад помоць.
Эта фраза смешного, доброго человека навсегда запомнится всем нам, уцелевшим...Уцелел ли Ричард Тадеушевич Цивильский? Ах, какой он был колоритной фигурой! Щуплый, поджарый, тонконогий полячок, с седенькой клёваной эспаньолкой, в пенснэ на остреньком носике, с необычайно мелкими чертами сморщенного личика и порывистыми движениями девушки, спешащей на первое любовное свидание, - Ричард Тадеушевич был вечно восторжен, вечно увлечен какой-либо нелепейшей затеей, вечно влюблен. И эти вечные волнения отражались и на его блуждающем, отсутствующем взгляде и на... его желудке.
- Ну, начинается ария из «Цивильского цирульника»!, - ворчал по ночам, ворочаясь на своей - соседней с Цивильским - верхней койке, Павел Васильевич.
А за склонность к прекрасному полу весь лагерь прозвал бедного технолога «Ричардом-Львиные...». Сейчас Ричард увлекся «Двадцатой Буровой» - Верой Хлыновской, - и лагерные остряки из архитектурного бюро изображали Цивильского с маленьким Цивилёнком на руках.
Пеленашка был также в очках и с седенькой эспаньолкой. Под изображением, отпечатанным на «синьке», были помещены стихи:
Плод любви Цивильского
С Двадцатой Буровой:
Ричард не нахвалится:
- Эсперантик мой!
Эти безграмотные вирши были вызваны основной страстью Цивильского - эсперанто. Ричард Тадеушевич и получил свою «катушку» (десятилетний срок заключения) за упорное стремление печатать свою многотомную работу «САИЗМ» (социально-архитектурное мировоззрение) или философия Эсперанто». И так как второй том этого бреда (первый был издан в «диком» 1921 году) не был пропущен «марксической» цензурой, Цивильский издал его в тридцатых годах в Польше. При попытке нелегально «протолкнуть» в Польшу рукопись третьего тома Ричард Тадеушевич был арестован.
Всегда по-военному подтянутый, чисто выбритый и аккуратный во всём, Павел Васильевич был полной противоположностью Ричарду и Перовскому. Образованный, насмешливый, хорошо воспитанный, он сохранял многое от своего военного прошлого: - «Слушаю-с!» «Честь имею вам доложить...» Безразличный к религии, он с подчеркнутым уважением относился как к каждому проявлению веры, так и к служителям религии. Искренняя почтительность его к владыке была трогательна, а его предупредительность к нему была безупречна. А чему он был предан безраздельно и беззаветно - это музыке. Часами он, инженер-механик, мог говорить о ней, насвистывать и напевать целые симфонии, оратории, оперы. На этой почве и сошлись мы с ним и часто целыми часами выли вдвоем то «Китеж», то «Хованщину», то «По прочтении псалма», то симфонии Моцарта, Бетховена и Малера.
Я писал скверные философические стихи, и Павел Васильевич, поклонник Тютчева и Сологуба, одобрял их:
- Валите, Андрей Алексеевич, выпишетесь еще, Бог даст!
А я нараспев читал свои упражнения всей честной компании. Владыка сосредоточенно слушал, стараясь подавить улыбку, Павел Васильевич одобрительно кивал головой, Архип Сергеич дремал, Перовский норовил рассказать что-либо на вечную тему: «Вот и у нас в Невеле...», а Ричард Тадеушевич выскакивал со своим постоянным:
- Нет, что там ни говорите, а русский язык, да и все примитивные, неусовершенствованные языки - страшно грубы! Как плохо звучат не только ваши, Андрей Алексеевич (вы, надеюсь, не обижаетесь на меня?), но и пушкинские стихи:У лукоморья дуб зеленый,
Златая цепь на дубе том...а как хорошо это звучит на эсперанто! -
Sur bordo mare isolita...
И дальше: не безобразнейший «кот ученый», а благозвучнейший «cato instruito»...
- Замолчи ты! Сам ты «като инструито»!
- Друзья! Назовем нашего ученого кота Памву Берынду - «като инструито»!
- Идет! Да будет так!
- Вы всё шутите, товарищи...
- Молчи, Ричард-Львиные....!
Иногда кто-нибудь из нас, вернувшись вечером домой, сообщал:
- Сегодня ночью будет шмонка (обыск)... - И мы тщательно запрятывали бритвы, книги и всё предосудительное с точки зрения комендатуры лагеря.
Звери, учуяв опасность, забивались так глубоко под печку, что еле-еле вылезали оттуда по окончании «шмона» - запаутиненные и запыленные, но с чувст |